– А, барчонок, – говорила старушка, приближая к нему свое уродливое, но и странно привлекательное лицо с насмешливыми полуслепыми глазами, и точно ощупывая его левым глазом. – Опять к старухе в гости пришел. Вот спасибо, спасибо, родимый. Не побрезговал, барчонок. А я одна тут, миленький, сижу, одна, кот со мной только. Васьк, а мошенник, мышелов лукавый. Нынче в подполье мышь изловил. Этак-то лучше. А то весной выдумал за утятами охотиться. Ну, я его посекла маленько и раз, и два не стал трогать утят. И цыплят не беспокоит. Вижу, хорошо – понимает науку. Так нет, миленький мой. Выдумал за птичками охотиться. Дурак, думаю, дурак, ты, мурлыка. Птичка, она летучая, не то, что мы с тобой, дурачок. Мы к земле-то ровно прикованы. Мы тяжелые, а птичка, легкая она птичка. Боже устроение. Птенчика он какого-то ухватил, из гнезда птенчик свалился. Ну, я опять его посекла и больно этот раз посекла. Птичку трогать, птенчика птичьего забижать. Ах ты такой-сякой! Поучила котика. Научила, отучила.
Птички, миленький мой, для того Богом созданы, чтобы душеньке нашей не скучно было в теле. Посмотрю я, послушаю, как под кровлей касатка щебечет, и не скучно мне. Знаю, что, как помру, так и полетит душа моя вольной птицей. Хорошая птица, белая, белее, чем гуси-лебеди, душа наша человеческая, как тело отслужит свою верную службу. Красивая птица, душа. Нет, миленький, не такая она, как тело. Не раскосая она, как я.
– Ты всех птиц любишь, Варя? – спросил мальчик.
– Что ты, что ты, родименький. Да как же это всех птиц любить. Птица домашняя – хорошая. И птички-певуньи тоже. А ястреба как полюбить? За клюв да за когти разве? Злой он, ястреб. И сова злая, и филин злой. Осенью по ночам я часто их слушаю, как они ухают. И ворона тоже нехорошая, цыплят таскает. И воробьи-мошенники на поле зерно клюют. Озорники. Так их ворами и прозвали. Нет, вот курочки да уточки на них сердце улыбается. И как ему, глядя на них, не радоваться? Ты взгляни-ка, как наседка деточек своих холит и защищает. Лучше любой матери. И ястреба не побоится. Чтобы цыплят бросить, ежели ястреб нападет или ворона, да никогда. Этого никогда и в помине не бывало. Ну, а у людей-то бывает, да и частенько. И селезень, как уточку одну присмотрит, так уж от нее и не отступит. Ни он от нее, ни она от него. Любят друг друга, льнут один к другому. А люди-то, а люди-то. И подумать, так грех один.
– Эх, миленький. Ты уж верно со мной соскучился.
– Нет, Варя. Только душно очень. Я пойду.
– Поди, поди, милый, погуляй в садике. А я прясть буду. Сижу я тут и пряду. Может, на рубаху мою последнюю пригодится.
– Прощай, Варя.
– Прощай, родимый. Господь с тобой. Спасибо, что со старухой поговорил.
Но в сад Жоржик не пошел. В кузнице горел огонь. Кузнец Порфирий, коренастый рыжий детина, весь в веснушках, весело стучал молотом по наковальне. Он готовился перековать Джигита, вороного, что заменил Джина.
«Верно, мама поедет опять кататься», – подумал Жоржик и стал смотреть, как прыгает молот по наковальне и как весело прыгают алые в горне искры и пламени.
А рано утром, когда спят еще люди даже в деревне, Ирине Сергеевне снилось, что на высоком дубе, растущем близко от кузницы, где железо под молотом бывает и гибким, и красным, слетелись два ворона, два старые, два черные.
Один ворон был с Юга, а другой с Севера, и одному было сто лет, а другому двести, а может быть, каждому из них было больше, чем тысяча лет. Покачались они на дубе, покаркали. Посмотрели на мир кругом. Он спал, они не спали. И важно каркнули вороны, поняв, что не спят они, когда все спят.
Поняли, выпрямился клюв у каждого, и стали друг с другом говорить. Голосом ворона, ворон к ворону стал говорить о тайне и зрении ворона.
– Что же ты видел, с тех пор как в последний мы раз говорили, черный брат с Юга? – крепко сидя на ветке дуба, сказал один.
– Да что и видеть, черный брат с Севера? – каркнул другой, сидя на ветке дуба крепко. – Видел все то же. Бились люди и люди, много их билось, и биться всегда им нужно. Разве так вот, как мы, говорить они могут? Будут они биться всегда, как будто для себя, а больше для нас. Когда на земле будет два только человека, биться они будут. Тысячи сражались. На одной стороне говорили слова на одном языке, а на другой стороне и другим языком говорили слова те же. Брали неприступную твердыню, такую, что и взять ее нельзя. Взять нельзя, а взяли. Веселили именинника. Веселился именинник, и я с ним. Попил я, черный брат с Севера, теплой густой браги, красной крови человеческой. Ну, а ты что видел?
– Видел я, черный брат с Юга, то же, что ты. Люди и люди бьются и здесь. Только меньше мне досталось красной браги, чем тебе. Здесь ее больше пьет земля. Земля обиженная. Здесь ее больше изводят зря, в тюрьмах бледнеет она, высыхает. Тоже вот бывает, веревкой сдавят кому-нибудь шею, слишком, говорят, кровь у него горяча, останавливают. А как остановится, тело и в землю, кровь зря пропадает. Мало я попил красной браги.
– Ты мало, я много. У меня голова закружилась. Сюда прилетел, а мне чудится, черный брат с Севера, что кровь и сюда за мной гонится. Говорит, чтобы пил ее, а не зря бы она пропадала. А мне уж и пить эту брагу невмочь. Так что же, брат, полетай-ка туда, на Юг, оживись, а я здесь побуду.
– Полечу. Прощай, брат с Юга. Снова слетимся на красном празднике.
– Красное, красное любо нам, черным. Слетимся на красном пиру. Прощай.
Глянули ворон на ворона знающим глазом зоркого ворона, снялись с дуба, друг от друга ни на миг не отставая. И полетели. Черный брат с Севера на Юг, черный брат с Юга на Север.