– А что ж, Игорь, – с серьезностью сказал Горик. – Я хотел бы действительно походить на этих, как ты говоришь, сестер моих. Бабочки – самое красивое, что есть в природе, а природа, конечно, – самое красивое, что вам дано знать. Человек много хуже. А когда кончается лето, и стрекозы поют так протяжно, мне кажется, что лучше ничего нет на свете.
– Ты недавно мне говорил, что лучше стихов Фета ничего нет на свете, – с улыбкой заметил Игорь.
– Я не помню, чтобы я это говорил. Я говорил только, что его стихи музыкальнее, чем стихи Пушкина и Лермонтова. Я говорил, что он самый певучий из всех русских поэтов.
– Прочти мне какие-нибудь стихи.
– Фета?
– Нет, свои собственные.
– Хорошо. Я прочту тебе последнее. Я его написал сегодня утром. И знаешь, я почему-то подумал о тебе, когда его написал.
– Как называется?
– «Ночной мотылек».
И Горик нараспев прочел стихи.
Легкий ночной мотылек,
Веянье чьей ты души?
Белый ночной мотылек,
Или тебе невдомек,
Сколько рождаешь ты строк
В этой полночной тиши.
Здесь все объято тоской,
Ты неизвестное там.
В каждой минуте – другой,
Нет, я совсем не такой.
Ты, как из бездны морской,
Духом скользишь по цветам.
Ночью ты вызван зачем?
Реяньем меряешь тишь.
Ты непонятен и нем,
Но указуешь меж тем
Путь, предназначенный всем, –
Легкий, ты в ночь улетишь.
Игорь и Горик долго шли молча. Зеленая тишь леса ворожила и ткала воздушные ткани в их юных душах. И тусклое мерцание реки бросало в эти ткани свои отсветы, скрепляя их змеиными матовыми звеньями.
Когда Игорь заговорил наконец, он как будто говорил самому себе, и глаза его исполнились того странного взгляда внутрь, который всегда поражал Горика, а голос был тих и печален, но, мало-помалу укрепляясь, достигал минутами грозной силы.
– Счастливый, счастливый. Когда ты был ребенком, ты никогда не плакал и всегда был всем доволен. Ты был как тихая тень среди своих картинок и книжек, и ты был как счастливая бронзовка среди бронзовок и цветов в саду. И теперь, когда ты мыслишь, ты из мысли берешь только мед. Ты играешь стихом и легкой музыкой касаешься пропасти, едва в нее заглядывая. Ты, шутя наклоняешься над пропастью, не замечая, что на дне ее крики, стоны и скрежет зубовный. Ты поешь, и тебе кажется, что песня твоя сильнее, чем всемирный голос разрыва. Да, природа красива и человек много хуже, чем она. Но, пока мы на нее любуемся, в ней совершается безграничное убийство. Смерть – ее основной стержень, ее спинной хребет. Смерть – заправитель жизни и главный художник всех ее перемен, воспринимаемых как красота. Смерть – бродило хмельного напитка жизни. Ты грезишь о далекой Индии, где голубые горы, и белые лотосы, и кроткие люди, которые живут в таком ощущении всемирного единения, что никто не ест мяса, потому что к каждому живому существу они чувствуют уважение. Но эти существа поедают безостановочно друг друга, и люди уважают зверей, а дикие звери каждый год поедают людей в Индии сотнями и тысячами. Бенгальский тигр, совершающий свой прыжок, чье это изобретение, Бога или Дьявола? Если Дьявола, зачем Бог не удержит его? Если Бога, в какую пропасть падает наша человеческая мысль о благости и о жестокости? Да и зачем ходить так далеко? В ту самую минуту, когда мы говорим с тобой, в соседнем лесу, разве лисица не перервала горло зайчонку? Разве сова не притаилась в глуши и не дожидается ночи, чтобы, в темноте рассмотрев своими кошачьими глазами спящую птицу, растерзать ее? И стрекозы поют так хорошо, что тебе кажется эта песня лучшей в мире. Желтокрылая земляная оса так не думает. Она уколет стрекозу или сверчка своим ядовитым жалом, не убьет, а только оцепенит, притащит в свою нору, и отдаст своей личинке, которая будет пожирать полуживую добычу, обессиленную, но чувствующую пожирающие челюсти.
– Смерть вездесуща, и вездесуща любовь, – сказал Горик.
– Любовь тоже имеет разные лики, – ответил Игорь. – Так как мы говорим сейчас о природе, которую оба любим, я напомню тебе, что паук после любовного соединения тотчас убегает со всех ног от паучихи, если же он не успевает это сделать, она его пожирает. А самка богомола, имеющая человеческую или дьявольскую способность, – единственную в мире насекомых – повертывать свою голову на шее по бокам и назад, иногда во время любовного объятия повернет свою выразительную мордочку назад, откусит своему Ромео голову, и начинает его есть, пока он еще с ней соединен в сладостном объятии любви.
– Ты не раз восхвалял Спинозу, – сказал Горик, чувствуя себя в душном тупике. – А не его ли это слова? «Мудрость есть размышление о жизни, не о смерти». – Sapientia поп mortis, sed vitae meditatio est.
– Каждое размышление, если оно длится достаточно долго, спотыкается о скелет, – с горечью возразил Игорь. – Каждое движение мысли ведет ее через ворота смерти. Этого избегнуть нельзя. Единственное по своему величию событие в истории человечества, значение которого нельзя оценить достаточно, есть крестная жертва Христа. Он развязал тот узел, который давит человеческое горло. Когда мы смотрим душой на этот лучезарный свет, мы твердо знаем, что не пустое это слово «Смертию смерть поправ». Нет, из столетия в столетие и из часа в час нашей жизни в этом слове неисчерпаемое обетование. И если прав Иов, что человек рождается на страдание, как искры чтоб устремляться вверх, в Христе ветхий Адам сменен новым, бесконечно лучшим и Божески верным. Но крестная жертва Христа искупила лишь человеческую душу, не изменив природы и ее страшного закона, который есть беспредельное взаимопожирание. И тот же Иов с простодушием ветхого человека говорит: «Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда». – Но это в корне ошибка. Именно из праха, из самой его сущности, вырастает горе всего живого, и беда коренится в самых недрах Земли, которые полны взаимоборющихся сил, и в двух пылинках, в двух атомах, взаимно отталкивающихся, записана все та же некончающаяся повесть Каина и Авеля.