Осенью этого года в городе Шушуне произошли события, нарушившие мирное течение жизни. Дело было в том, что где-то около Москвы Благодельский был схвачен полицией по обвинению в государственном преступлении. На допросе он вел себя малодушно и дал некоторые указания, которые значительно облегчали как его участь, так и дальнейшие расследования, предпринятые жандармерией. Как раз в это самое время мещанин-философ Диоген Шушунский надумался наконец заняться революционной пропагандой, но чуть не первый его клиент, маленький часовых дел мастер, почитал-почитал принесенную ему Диогеном некую подпольную книжицу и счел самым подходящим снести ее по начальству. Диоген был арестован и на первом же допросе выдал все, что знал. Местный жандармский полковник сделал ряд обысков. Как раз перед началом их исправник и предупредил Ирину Сергеевну и Евстигнеевых о готовящейся грозе. Горик из упрямства не захотел убрать из своего сундука революционные издания. Ему очень даже нравилась мысль о тюрьме и Сибири. Но его друг Коля Перов как более рассудительный, не желая, чтобы какие-нибудь неприятности постигли Гиреевых, которых он любил как родных, похитил без ведома Горика всю эту литературу и спрятал в какой-то ларь в каретном сарае. Однако жандармский полковник так-таки и не посмел сделать обыск в доме двух городских премьеров, и главная добыча ему не попалась в руки. Он арестовал впрочем смотрителя земской больницы Причетникова, о юношестве же дал знать соответственному учебному начальству. Купеческий сын Крутицкий, оставшийся на свободе, пришел в жандармское управление, заявил, что ему необходимо видеть жандармского полковника, и, когда тот вышел к нему, он со всего размаха ударил его по лицу. «Это за Причетникова», – объяснил он. Его арестовали, при аресте избили, позднее он был сослан административным порядком на пять лет в одну из северных губерний. А Причетникова продержали около года в тюрьме, где, не выдержав тюремного воздуха, он и умер от чахотки.
Несколько семинаристов исключили из семинарии, с десяток гимназистов исключили из гимназии. В числе исключенных были Евстигнеев и Георгий Гиреев.
Иван Андреевич, очень расстроенный всей этой историей, решил, что Горику лучше при таких обстоятельствах посидеть в деревне, а не в городе, и поселил его в деревенский флигель. Сам он часто отлучался в город, и Горик целыми днями был совершенно один. Надо сказать, что он был необыкновенно этим счастлив. Гимназическая учеба исчезла, а любимые книги остались. И рано наступившая зима, со своими ясными днями и свежей порошей, казалась ему похожей на невесту, надевшую белый подвенечный наряд.
Он ничего не думал о будущем, он весь был в настоящем. Часы на стене мелодически отбивали течение минут, мерили счет от одного до двенадцати, и много возникало мыслей от часа к часу, чувства слагались в такие же прихотливые узоры, как разветвления морозной грезы на похолодевших стеклах окон. Очутившись в одиночестве, юноша впервые сполна заглянул в свою юную душу и увидел, что грезящее и мыслящее сознание отдельного «я», наделенного художественным мироощущением, есть высшее богатство, какого только можно желать. Игнатий Лойола говорил: «Бог и я, нас только двое в мире». Юный Георгий не знал слов Лойолы, но душа его чувствовала именно так, только он не называл то другое, что было вне его «я», словом Бог. Это слово он не произносил никогда, не из отрицания, а именно из постоянного чувствования его, но чувствования застенчивого и лелейного, не дозволяющего, в силу лелейности, называть любимого, любимое, а думая о любимом, говорить только об отдельных его свойствах, об отдельных частях великого царства, через которые светит лик любимого. Когда на зимнем небе всходило солнце, и было не по-зимнему ярко, Горик чувствовал, что в эту счастливую минуту в мире только солнце и он. Только он и жемчужный серп новой луны грезили о милом лике желанной девушки, которая далеко. Снежинки входили в эту юную душу как вести из царства грез. Время и пространство превращались в живые сущности. Синий далекий лес, от дали воздушно-синий, будил в юном чувство краски и стройной линии, ворожил и внушал стихи. Приходила ласковая ключница Устинья, приносила самовар. Путаясь в ее платье, приходил с ней черный кот и ластился, и мурлыкал. Часы мелодично звенели, самовар пел песни, черный кот лежал у печки и, призащурив глаза, мерцал этими зелеными драгоценными камнями. По двору кто-то мерно ходил, и снег тихонько скрипел под шагами. «Как хорошо жить!» – говорил про себя юноша. И залетная гостья всех отмеченных сладостным благословением, в котором есть и проклятие, завороженных тем заклятием, в котором есть вечное благословение, медвяная жужжащая пчела-рифма превращала эти одинокие часы в сказку.
Счастливое отшельничество Горика продолжалось всего несколько недель. Ирина Сергеевна была нрава слишком властного и живого, чтобы оставить так глупую историю разгона юношей из учебных заведений. Она отправилась в округ хлопотать, и все юные государственные преступники были снова приняты в соответственные классы. Их только разослали по соседним городам, и каждый кончал курс на положении поднадзорного, помещенный в квартиру своего классного наставника.
Последние два года гимназии и два года университета, который Горик скоро бросил, отдавшись самостоятельным умственным поискам, промелькнули спутанно и не внесли в его душевную жизнь ничего решающего, что не было бы лишь продолжением того, что возникло уже в детстве и в ранней юности.